Константин федорович седых отчий край. Константин федорович седых отчий край К седых стояла июньская лунная ночь

В 1957 году в журнале "Свет над Байкалом" появился новый роман Константина Седых - "Отчий край". Перед читателем вновь ожили пейзажи величественного Забайкалья с его суровыми вьюжными зимами, знойным летом, пьянящими запахами весны и подернутой багрянцем увядания осени; заговорили, пришли в движение обуреваемые страстью борьбы люди Забайкалья, в большинстве своем наши давние знакомые - Роман Улыбин, Василий Андреевич Улыбин, Семен Забережный, Елисей Каргин и другие.

Вместе с "Даурией" "Отчий край" составил цельную в своей основе дилогию о забайкальском казачестве в годы революции и гражданской войны. В нем нашла свое окончательное разрешение тема сибирского крестьянства в революции, до конца прояснились сложные судьбы ведущих героев, да и второстепенных персонажей "Даурии".

Хронологические рамки романа очерчены довольно точно. Действие "Отчего края" начинается весной 1919 года и завершается зимними месяцами 1922 года, временем, когда были изгнаны последние интервенты с многострадальной русской земли.

Ожесточенные и изнурительные бои с откатывающимися к пограничным рубежам белогвардейскими полчищами, кровавый разгул унгерновских и семеновских банд, деморализация белогвардейщины, скрытая, но от этого не менее жестокая классовая борьба в сибирской деревне, только что освободившейся от семеновской тирании, - вот та атмосфера, в которой развертывается действие "Отчего края".

На этой книге писателя лежит более мрачный колорит, чем в его "Даурии". Здесь сдержанней и скупее пейзажные зарисовки, да и вся обстановка в романе выглядит более сурово. Седых чаще, чем он это делал раньше, прибегает к резко контрастирующим краскам. Это сказывается и в общей сюжетно-композиционной структуре произведения, построенного на резком и последовательно проведенном противопоставлении двух борющихся лагерей, и на не менее контрастном изображении отдельных сцен и эпизодов.

Каким радостным, воистину языческим гимном жизни завершалась "Даурия"! Первые же страницы "Отчего края" словно продолжают эту вдохновенную песнь радости, но уже в иной тональности. Здесь те же яркие, праздничные краски, неуемная в ее вечном обновлении жизнь природы и рядом в окружении всего этого разлитого повсюду великолепия людские страдания, борьба, кровь и смерть. Надрывно ухают пушки, рвется шрапнель над затянутыми легкой дымкой сопками, а вблизи от дороги, "где нежно зеленели на пашнях всходы пшеницы, пахуче и радостно распускалась черемуха", раздаются тяжелые удары гранат. По дороге растянулся на версты "грохочущий и орущий в сотни глоток обоз". Тут же умирают и раненые. Они доживают "последние минуты на залитой вешним светом земле, расставаться с которой так трудно и горько": ведь как всегда над ними ослепительно синело небо, сияло над родным Забайкальем "вечно веселое солнце".

2

Роман "Отчий край" построен на резком и последовательном противопоставлении двух борющихся лагерей. Круг действующих лиц из лагеря защитников революции весьма обширен - от Сухэ-Батора, Блюхера и Постышева до партизанских командиров: Журавлева, Киргизова и рядовой партизанской массы. Но если реальные исторические лица в романе появляются только эпизодически, то судьбы основных героев "Отчего края" прослеживаются весьма подробно.

С наибольшей художественной убедительностью нарисован в романе образ Семена Забережного, бесстрашного командира партизан, казака-бедняка и коммуниста, на долю которого выпала нелегкая судьба. Семен Забережный человек горячего сердца, отзывчивый и мягкий с близкими ему людьми, жестокий и колючий со своими противниками, до болезненности принципиальный и честный. Ярко и сочно написаны К. Седых те страницы книги, на которых действует этот человек.

На большом эмоциональном подъеме сделаны сцены, изображающие нерадостную встречу Забережного с родными местами, где его ожидают нищета да умирающая в тифозной горячке жена. Горьким было это возвращение. Иным рисовалось оно в воображении Семена, когда он с винтовкой за плечами мотался в седле по сопкам и долинам Забайкалья, преследуя врага. "До последнего дня своего пребывания в партизанах он был убежден, что стоит разбить белогвардейцев, как сразу станет все удивительно хорошо. Новая жизнь пойдет как по маслу. Не будет в помине прежней бедности, дикости и темноты. С этим никому не высказанным убеждением он ехал домой... И вот он стоит на родном пепелище. От всей усадьбы его остался обгорелый столб над заваленным кирпичами и мусором колодцем. На месте гумна и огорода густая, мохнатая от инея полынь. В ней перекликаются слетевшиеся на ночлег чечетки, и горькие жалобы слышит он в писке бездомных пичуг".

Раскрывая различные грани характера своего героя, автор "Отчего края" воссоздает необычную атмосферу этой одновременно суровой и романтической эпохи. Перед нами проходит вся та напряженная и сложная борьба, которую порой с ошибками и заблуждениями ведет Семен Забережный за новый быт, помогая рождению новой жизни и новых человеческих отношений. Война и революция расшатали привычные устои. Трудность сложившейся обстановки ловко используют вчерашние белогвардейцы, временно перекрасившиеся в сторонников революционной законности и порядка. Они, не гнушаясь ни клеветой, ни провокациями, стремятся бросить тень на заслуженных партизан, натравить крестьян на казаков, вызвать распри среди основной партизанской массы.

К. Седых хорошо знает сибирскую деревню первых лет советской власти со всеми ее светлыми и теневыми сторонами. Здесь и отношения между только что вернувшимися партизанами и остальной массой крестьянства, и открытие клуба с его первыми ростками культурно-просветительной работы, такой необычной и новой для жителей далекого забайкальского поселка. Здесь и первая свадьба без попа, и первые собрания сельской бедноты, и вселение в кулацкие усадьбы семей, чьи дома пожгли семеновцы.

В центре всех этих сложных бытовых, семейных, классовых отношений сибирской деревни начала 20-х годов стоит фигура Семена Забережного, первого председателя поселкового ревкома. И еще одним выразительным штрихом дорисовывает художник в конце романа образ своего героя. С волнением читаются страницы, рассказывающие о том, как преображается этот суровый и мужественный человек, когда, наконец, и ему улыбнулось запоздалое счастье. С детской наивностью и непосредственностью переживает он свое пылкое увлечение поселковой учительницей. Как одержимый несется он на коне по заснеженному полю, палит из винтовки в воздух, чтобы хоть как-то дать выход нахлынувшему вдруг чувству безудержной радости и счастья.

Колоритные подробности быта и нравов партизан, бесчинства карателей, создание на базе партизанских соединений первой народно-революционной армии прекрасно переданы писателем в сценах и эпизодах, изображающих судьбы и поведение братьев Улыбиных - Ганьки и Романа. Образ Романа в "Отчем крае" интересен прежде всего не столько сам по себе, сколько той обстановкой, в которой ему приходится действовать. Так, хороша сцена ночного передвижения партизан к 86-му разъезду, когда в пургу и темень идут отряды вооруженных людей, преодолевая невероятные трудности. Их валит с ног неистовый ураганный ветер, острая боль разрывает бронхи, и тысячи колючих игл ранят в кровь обмороженные лица. Столь же впечатляют и сцены столкновения с каппелевцами, прощание Романа со своим полком и др.

По-особенному хорош в новой книге образ Ганьки. Рано и нелегко начиналась его молодость. "Словно сорванный с дерева лист, закружило и понесло Ганьку в потоке непонятной грозной жизни", - говорит о нем автор.

Художнику удалось передать и детскую непосредственность Ганьки, и чистые порывы его души, потрясенной ужасами войны, безмерной людской жестокостью. Вспомним, с какой отчаянной решимостью заявляет он Павлу Журавлеву: "Я в обоз не пойду. Я воевать хочу. За отца буду мстить, за доктора Карандаева, за всех наших. Шибко злой я на белых". Он не может равнодушно слышать даже знакомой с детства звонкой пушкинской "Песни о вещем Олеге", когда поют ее семеновцы. В устах белогвардейцев звучала она кощунством. "Ему казалось, - говорит писатель, - что у него украли что-то очень дорогое, подшутили над ним жестоко и коварно". С болью и гневом отзывается он и о японцах, которых, по его словам, "позвал Семенов на нашу голову".

Но, опаленное войной, не ожесточилось и не зачерствело Ганькино сердце. Так же, как и при изображении Романа Улыбина в "Даурии", писатель рисует образ Ганьки в постоянном общении с природой. Молодость заново открывает для себя необъятный мир. "Стояла июньская лунная ночь, полная неизменно новой чарующей красоты. Кусты цветущей черемухи в садах и палисадниках походили на серебряные облака. Мерцали, переливаясь всеми красками, земля и небо". Это расцветающая молодость Ганьки, полная сладких предчувствий и неясного томления. "Он томился и не знал, чего хотела его душа От резкого запаха черемухи сладко кружилась голова, беспокойно стучало сердце. Залитая лунным светом улица, казалось, тонула в голубом прозрачном дыму, который мерцал и струился".

Так свершается извечный круговорот жизни. Его не могут остановить ни горечь от сознания невозвратимой потери родных и близких, ни думы о смерти. В романе есть удивительная в этом отношении сцена. Ганька с матерью - на кладбище, где лежит зарубленный карателями его отец.

"Они остаются, а я ухожу, - думал он про отца и деда. - Завтра, и через год, и через десять годов я буду видеть это солнце, эту землю, а они не увидят больше ничего... Горчайшей жалостью переполнилась его душа, но в то же время он глядел вокруг и с эгоизмом молодости радовался, что живет, видит и еще долго-долго будет видеть залитые солнечным ливнем благословенные навеки просторы отчего края".

3

Интересно и своеобразно решена в книге К. Седых судьба бывшего поселкового атамана Елисея Каргина. Писатель прослеживает во всех подробностях сложные и мучительные поиски этим человеком своего места в жизни, в развернувшейся ожесточенной борьбе. Судьба его драматична. В метаниях Каргина отразились по-своему настроения тех слоев сибирского середняцкого казачества, перед которыми революция властно ставила задачу сделать свой окончательный выбор. Образ Каргина, как и судьба его, наглядно свидетельствовали о тех действительно сложных противоречиях эпохи революционной ломки, которые не укладывались ни в какие заранее придуманные схемы.

Революция безжалостно разрушила его привычную, устоявшуюся жизнь поселкового атамана, и вот в годы гражданской войны Елисей Каргин оказывается на распутье. Вначале он не прибивается решительно и твердо ни к тому, ни к другому берегу. С обострением борьбы он против своей воли, самой логикой вещей втягивается в стремительный вихрь событий. Так Каргин примыкает к белогвардейскому лагерю, становится во главе белой дружины. Но он никак не мог примириться ни со зверскими порками, ни с пытками и расстрелами. "Расстрелами и порками, - говорит он, - мы сами плодили партизан, и я не хотел быть карателем".

Каргин делает безуспешные попытки спасти из рук карателей своих односельчан, стремится поднять восстание против Семенова. Оказавшись в конце концов со своей семьей за границей, бывший казачий атаман испытывает гнетущую тоску по родине, по дому. Каргин проходит мучительный и тягостный путь изгоя, лишенного родины. Он узнал, как горек хлеб на чужбине. Ему, гордому и знающему себе цену человеку, приходится сносить насмешки и издевательства, выполнять унизительные поручения чванливого китайского купца, из милости и тщеславия взявшего к себе в работники недавнего поселкового атамана. "Многого, - признается Каргин в минуту откровенности, - я раньше не понимал, пока в беженской шкуре не побыл, унижения и бедности не испытал".

Но и теперь еще Каргину кажется, что если бы белые действовали иначе, народ не пошел бы за большевиками. Он вынашивает мечту о какой-то особой казачьей державе. Каргин охотно соглашается помогать генералу Шемелину в выполнении задуманной им авантюры.

Как раз в этот-то момент душевного бездорожья, крайней растерянности и смятения и начинает полковник Кайгородов, семеновский холуй и палач, втягивать Каргина в свои замыслы, стремясь сделать из него беспринципного убийцу и бандита. Так Каргин все более и более запутывается. Он жадно ловит каждое слово, доходящее с покинутой родины и одновременно боится за свою жизнь. Ему тяжко идти на поклон к людям, которыми он когда-то распоряжался, а теперь они же и будут смеяться над ним.

И все-таки он находит, наконец, в себе силы, чтобы разорвать паутину, в которой все более запутывался. Пройдя через унижения и позор изгнанника, обнищавший и вволю настрадавшийся человек этот возвращается, наконец, в родные места, на землю отцов и дедов. Но нелегок этот путь к народу. И К. Седых как художник говорит об этом во весь голос, не скрывая от читателя всех этапов этого горького обретения однажды потерянной родины.

4

Значительное место в новой книге К. Седых отведено показу разложения белогвардейщины, исторической обреченности ее неправого дела. Буквально десятки страниц посвящены описанию вожаков белого движения - Семенова, Унгерна и их ближайших сподвижников, таких же беспощадно жестоких и извращенных, как и сами главари бандитских орд. Особенно удался писателю зловещий образ начальника унгерновской контрразведки Сипайло, мерзкого старика с вкрадчивыми кошачьими манерами хищника.

Изображение лагеря контрреволюции у Седых нигде не переходит в карикатуру, в нехитрые приемы лубка и плаката при обрисовке врага. Как истинный художник, он соблюдает чувство меры, хорошего писательского такта. Его Унгерн, Сипайло, Кай юродов, Рысаков или же такая по сравнению с этими матерыми хищниками мелкая сошка, как рядовые каратели Петька Кустов и Кузьма Поляков, потому и страшны и отвратительны, что они показаны со всей человеческой и беспощадной правдой. Спокойно и хладнокровно, как о чем-то будничном и привычном, говорит Петька Кустов о своем намерении расправиться с семьей Улыбиных. Кузьма Поляков хвастается, как высшей наградой, тем, что и по его спина ходила знаменитая бамбуковая палка сумасшедшего барона.

Лагерь врага многолик и разнообразен. Есть в нем и отпетые головорезы, и забывшие честь и совесть русского человека генералы и офицеры, вроде генерала Шемелина, и просто неудачники, неврастеники и маньяки.

В иных случаях, при изображении облика врага К. Седых подчеркивает подчас и мужество, и стойкость, и военную выправку всех этих казачьих урядников, есаулов и полковников, выброшенных народом на свалку истории.

Разумеется, здесь нет и не может быть какой бы то ни было моральной реабилитации белого движения Дело в другом. Просто художник отказался от традиционного штампа в изображении врага, стремясь подать его во весь рост. С тем большей силой и потрясающей правдой прозвучала в его романе трагическая обреченность вольных или невольных приверженцев старины, мира насилия и угнетения. Символически звучат слова, завершающие рассказ о бегстве каппелевцев: "Было четыре часа пополудни, когда последние каппелевские части пересекли границу. Уходя вслед за ними, бронепоезд кадил над степью густым поминальным дымом. Но подувший с севера ветер быстро разогнал и рассеял этот траурный дым у последних рубежей России".

Верный исторической правде, писатель заставляет почувствовать и трагедию тех русских людей, которые по недоразумению оказались по другую сторону баррикады. Как известно, к белогвардейцам иногда попадали и случайные люди - какой-нибудь Агейка Бочкарев, вечный батрак и перекати-поле, обманутые эсеровской пропагандой уральские рабочие из ижевско-воткинской дивизии, что дрались под красным знаменем на стороне Колчака. В романе хорошо показана эта сложная борьба и запутанность человеческих судеб в бешеном круговороте событий. "У Семенова, - пишет автор, - служили и такие казаки, которые могли бы с горькой иронией сказать о себе: "Солому едим, а форсу не теряем".

5

Для художественной манеры К. Седых характерна лирическая окрашенность повествования. Она проявляется и в своеобразной форме авторских обращений к торою, и в эмоционально насыщенных авторских монологах, перерастающих порою во внутренне законченное лирическое стихотворение в прозе. Лирические отступления придают не только особую взволнованность повествованию, но и несут в себе обобщающую идею. Это своеобразный комментарий к событиям и поступкам людей, раздумья художника о народе и родине. Так выглядит, в частности, то место в романе, где речь идет о трагической обреченности каппелевцев и справедливости народного возмездия. Резким контрастом с этой отходной по обреченной белогвардейщине звучат страницы, рисующие боевую тревогу среди вчерашних партизан. "Боевая тревога!.. Выкинь тогда из сердца и памяти все, что может лишить тебя стойкости и мужества в боях и походах! И если ты начал строить новую избу, - бросай ее недостроенной, открытой всем ветрам и вьюгам... Придется тебе покинуть и мать, и жену, и своих белоголовых, целых три года не видевших молока ребятишек... Тяжело будет расставаться тебе с семьей и домом! Но утешься, если можешь, тем, что не легче будет расставание и твоего боевого товарища, соседа..."

Лирические размышления, авторские обращения к героям усиливают эмоциональное воздействие книги, смягчают суровый колорит повествования. Иногда они обозначают резкие переломы и неожиданные перемены в жизни героев. Так, рассказ о судьбе Ганьки, попавшего нежданно, негаданно к унгерновцам, обрамляется таким писательским обращением к герою: "Ганька, Ганька!.. Как внезапно и страшно переменилась твоя жизнь"...

В другом случае они подчеркивают необычность обстановки, в которой оказываются действующие лица романа, контрастно оттеняют исключительность их положения по сравнению с привычной размеренной жизнью. Так взволнованно-лирический зачин "Отчего края" о невозвратной молодости, ее горестях и радостях, оставляющих неизгладимый след в памяти человека на всю жизнь, помогает отчетливей представить тяжелую участь не знающего еще жизни, наивного и неопытного паренька-подростка, столкнувшегося лицом к лицу с ужасами войны. Вместе с тем в этом лирическом начале романа угадывается и другой, более глубокий подтекст - это необыкновенная молодость отчего края, родины, молодость, прошедшая в лихих партизанских рейдах, под грохот пушечной канонады и скороговорку пулеметов.

В лирических отступлениях отчетливо и прямо выражается и писательская оценка, и отношение к изображаемому. Посмотрите хотя бы, каким взволнованным авторским реквиемом сопровождает он жертвы рысаковских карателей. "Нестерпимо сияла внизу серебряная лента Аргуни. А за ней, уходя в бесконечную даль, величаво синели маньчжурские сопки, и не было им ни конца, ни края. Среди них была почти незаметная заросшая лесом сопка, у подножья которой горюнилась теперь одинокая братская могила. Не подняться, не покинуть этой тесной могилы в чужой земле ни одному зарытому в ней партизану. Никто никогда не увидит их больше в родном краю. Не придется им ни пахать, ни сеять, ни биться с врагами, ни любоваться на жен и детей...".

В отличие от "Даурии", пейзажная живопись "Отчего края" выглядит беднее. Краски здесь суше и суровее. Весьма показательно, что большинство событий в романе разыгрывается в зимнее время, в пургу, лютый мороз и стужу. Правда, иногда художник передает и все очарование забайкальской зимы, игру световых оттенков, но таких картин в романе не много. Там же, где мы с ними встречаемся, нас невольно захватывает разнообразие художественных красок писателя.

Стремясь передать всю полноту и многоликость жизни, писатель нередко сталкивает рядом серьезное и смешное, драматическое и комическое. Это переплетение забавного и нелепого с суровым и трагическим проявляется и в отдельных сценах и ситуациях, и во включении в повествование подчеркнуто комических персонажей. В "Даурии" в таком трагикомическом плане выведена была фигура Никулы Лопатина. В "Отчем крае" его место занял старик Кум Кумыч, прозванный так за дотошное пристрастие обязательно находить и устанавливать с каждым встречным и поперечным свое родство. "А ну-ка, давай разберемся. Фамилия у тебя какая? Улыбин? Это какого же Улыбина? Покойного Северьяна?.. Тогда ты раньше времени от родни отказываешься, немочь зеленая. Ведь я-то доподлинно знаю, что крестным отцом твоего дедушки, царствие ему небесное, был родной дядя моей бабушки, Андрон Закурдаев. Это тот самый Андрон, который на свадьбе у твоего дяди Терентия пельменями объелся и богу душу отдал".

В гражданскую войну Кум Кумычу явно не везло. Он никак не мог угадать, кто белый, кто красный, и получал взбучку от тех и других, неизменно попадая впросак, пока, наконец, не подался в партизаны. Рассказ его о пережитых им злоключениях смешон и забавен, но в нем комически преломились очень конкретные, очень реальные особенности времени.

Не лишен роман и недостатков. Бросается в глаза некоторая композиционная разбросанность. Кое-где "Отчий край" перегружен хроникальным материалом, который иногда подчиняет себе подлинно художественное развитие событий и картин. Если в первом романе К. Седых действие развертывалось эпически размеренно, то в новом произведении писателя оно насыщается динамикой боев, отступлений, сценами походной жизни. Иногда такое стремительное развитие событий не позволяет автору полно и глубоко раскрыть внутреннее состояние отдельных героев, дать углубленную разработку их характеров. Только этим обстоятельством можно объяснить, в частности, и явное обеднение образа Романа Улыбина, показанного чисто внешне, без раскрытия его внутреннего мира. Если не считать двух-трех бытовых сцен, мы наблюдаем его только в движении - боях, походах и пр.

"Отчему краю" в первых его изданиях автором были предпосланы слова В. И. Ленина: "...мы вправе гордиться и мы гордимся тем, что на нашу долю выпало счастье начать постройку советского государства". В своем последнем произведении писатель как раз и рассказывает о том, как и в каких условиях проходил этот сложный процесс рождения новых форм жизни и новых человеческих отношений.

  • Расскажите об этом своим друзьям!
  • Шедевральные высказывания профессора Преображенского в фильме Владимира Бортко «Собачье сердце»

  • Дружба с драконом

    Один человек пришёл на приём к психиатру и рассказал, что каждую ночь к нему приходит огромный трёхглавый дракон. Пациенту было так страшно, что он не мог заснуть по ночам и находился на грани нервного срыва. Он даже стал подумывать о самоубийстве.

  • О чем запрос к Богородице у среднего горожанина

    Воюющие друг с другом левые и правые, либералы и государственники едины в одном - все они ощущают себя нацией, требующей у истории общей осмысленной цели, жаждущей единства и сверхличного смысла.

  • Из истории вещей: стетоскоп был изобретен благодаря... целомудренности врача

    Двигателями на ниве открытий и изобретений, в том числе и в медицине, могли быть не только огромное желание добиться чего-либо и кропотливая работа пытливых умов, но и, оказывается, низменные страсти, абсурдные решения или меркантильные желания. Не верится? Тогда стоит прочесть любопытную книгу Шервина Нурланда, отрывок из которой предлагается ниже. Итак, фрагмент из главы о французском враче Рене Лаэннеке, прославившемся изобретением стетоскопа.

  • Как бороться с пигментацией после 50 лет: виды, причины, рекомендации

    Пигментные пятна, которые начинают появляться на теле и лице после 50 лет, для многих становятся настоящей проблемой, решить которую, не прибегая к радикальным мерам, вполне под силу каждой женщине. Как? Расскажем в статье.

  • Животных, с которыми лучше не связываться

А про баб пошто не сказал?! - крикнула с места старая Шульятиха. - У меня в семье одни бабы да девки. Нас ровно полдюжины, а вы нам, наверно, один паек отвалить собираетесь. Не согласна я на такую дележку…

Глафира Игнатьевна! - окликнул разошедшуюся старуху Семен. - Ты слова у меня не просила.

А я уже все сказала, что хотела. Теперь вы подумайте, а я помолчу. Только нашу сестру вам нечего обижать.

Дай, Семен, мне! - рявкнул Лука Ивачев и, не дожидаясь разрешения, заговорил горячо, как всегда: - Я, граждане, считаю, что делить покос надо по едокам. Тогда и бабушку Шулятьиху с ее бабами не обидим. Сколько у нее едоков, пусть столько и пайков травы получает.

Да ведь люди-то сено не едят! - перебил его ехидный голос Потапа Лобанова. - У нас его до сих пор скот употреблял. Или теперь оно по-другому будет?

К порядку, Потап, к порядку! - прикрикнул на него Семен. - Хочешь говорить, слова требуй, а другим не мешай.

Потап умолк и спрятался за широкую спину Прокопа Носкова. Прокоп поднял руку, властно потребовал:

А ну, дай мне! - и, строго оглядев народ, прошел к столу. Расстегнув воротник гимнастерки, заговорил: - Не согласный я, граждане, ни с Иваном, ни с Лукой. Надо нам по-другому сделать. Предлагаю разделить все сенокосные угодья по скоту. На каждую голову крупного рогатого скота и на каждую лошадь дать паек. Так будет лучше всего.

И сразу поднялся невообразимый шум. Все закричали, загорланили. Одни соглашались с Прокопом, другие были против. Семен слышал только отдельные выкрики:

Правильно! - дружно ревели богатые верховские казаки.

Этак вся трава богатым достанется! К черту с такой дележкой! - надсажались бедняки, размахивая кулаками.

Прокопа окружили со всех сторон низовские партизаны и гневно орали:

Вон как ты заговорил! Перекрасился!..

Если по-твоему сделать, мы травы и в глаза не увидим! Справные будут косить, а мы кулаки сосать!..

Не за это мы воевали! А тебе морду набить следует! Подпеваешь бывшим семеновцам!..

Семену с трудом удалось восстановить тишину. Стукнув кулаком по столу так, что подпрыгнула стоявшая перед Ганькой чернильница, он грозно рявкнул:

Вы люди или бараны? Мы сошлись решить серьезный вопрос, а не горланить попусту. Всех, кто еще будет перебивать других, я удалю за ворота. Вон видите дневальных, - показал он на стоявших у веранды двух здоровенных парней с винтовками и при шашках, дневаливших при ревкоме, - всем крикунам и горлодерам они живо укорот сделают - выставят с позором с собрания.

После такого предупреждения все затихли. Семен предоставил слово Симону.

Ну, граждане! - спокойно начал Симон. - Наорались мы вволю. Некоторым даже бока намяли, пуговицы от рубах поотрывали. Давайте теперь за ум возьмемся и будем всерьез разговаривать. Справным крепко понравилась речь Прокопа. А речь эта шибко плохая. Думает Прокоп только о своей родне, у которой и дома и хозяйства в полной сохранности. Мы ведь не жгли тех, кто Семенову служил и воевал с нами. У нас скота во дворах кот наплакал. Таких здесь большинство, и мы ни за что не согласимся делить траву по скоту. Чтобы нас не обидеть, предлагаю раздел по едокам. И по едокам-то с разбором поделить следует. Больным да престарелым надо покосы там отвести, где и трава хорошая и от дому рукой подать. Это раз. А второе - это как нам быть с семьями тех, кто за границу удрал? Неужели мы им обязаны наравне со всеми покос давать? Думаю, что нет. Траву мы им, конечно, дадим да только на самых дальних покосах. Пускай они попробуют в той шкуре побыть, в которой прежде беднота горе мыкала.

Верно говоришь!.. Нечего с ними миловаться!.. - раздались многочисленные голоса. Зажиточные и родственники беженцев, видя такую накаленную обстановку, возражать побоялись. Они сидели мрачные, злые и украдкой перешептывались между собой.

Тут и вопрос о беженцах сам собой решается, - закончил он. - Раз ты удрал, сукин сын, на ту сторону, значит, и травы тебе нет. Семьи же этих людей не будем обижать.

Это вызвало одобрительные возгласы большинства присутствующих, и обстановка несколько разрядилась. Родственники беженцев повеселели. Семен оказался в их глазах не таким жестоким и непримиримым, как Лукашка и Симон, которых многие потрухивали, боясь встречаться с ними, когда те подгуляют.

Что же ты. Прокоп, на попятную пошел? - спросил его, усмехаясь, Семен.

А я передумал. Вижу, что через край хватил.

За то, чтобы раздел произвести по-старому - на души, подняли руки больше ста человек. За это же голосовали и зажиточные и бедняки, все, у кого были небольшие семьи. Остальные и в том числе все женщины дружно проголосовали за раздел по едокам. Они победили большинством в сто шестьдесят голосов.

После этого собрания произошла в поселке неизбежная размежевка сил. Отношения между беднотой и зажиточными резко обострились. Середняки примкнули и к тем, и к другим, или все еще мучительно раздумывали, не зная, с кем им быть. Нашлись партизаны, которые оказались вместе с зажиточными, и такие вчерашние дружинники, безоговорочно ставшие на сторону бедноты, властно требовавшей забывать о старых порядках.

Расшевелили народ! - радовался Семен в сельревкоме. - Еще два-три таких собрания - и будем наперечет знать, кто чем дышит. Наше дело теперь только огоньку поддавать, чтобы жизнь не шла, а бегом вперед бежала.

Стояла июньская лунная ночь, полная неизменно новой чарующей красоты. Кусты цветущей черемухи в садах и палисадниках, походили на серебряные облака. Мерцали, переливались всеми красками, земля и небо. Обращенные к луне скаты крыш казались крытыми зеленым стеклом, а противоположные были черны, как только что распаханные пашни. Словно снежные бабы, белели на них печные трубы.

Ганька вышел на улицу не в силах ни спать, ни сидеть без движения. У него было такое состояние, будто он что-то потерял и не может никак найти. Он томился и не знал, чего хотела его душа. От резкого запаха черемухи сладко кружилась голова, беспокойно стучало сердце.

Залитая лунным светом улица, казалось, тонула в голубом прозрачном дыму, который мерцал и струился. Ганька постоял у завалинки, вслушиваясь в таинственное безмолвие ночи. Затем медленно побрел в самый дальний конец пустынной улицы. На бугре за ключом маслянисто блестел новый бревенчатый сруб Степана Бочкарева, тускло золотились наваленные вокруг него груды щепы и стружек. От них пахнуло на Ганьку легким винным духом.

Дойдя до школы, услыхал он треньканье балалайки и приглушенный девичий смех. На завалинке одного из домов, в угольно-черной тени, сидели и полуночничали верховские парни и девушки. Он узнал среди них по голосу Веру Козулину. Он подошел и поздоровался, не узнавая собственного голоса.

А, секретарь сельревкома! Сорок одно вам с кисточкой! - приветствовал его Зотька Даровский. Девки дружно захохотали, словно услыхали что-то необыкновенно смешное. Ганька хотел было подсесть к Зотьке, но, увидев с ним рядом Веру, отшатнулся, как от удара, и садиться не стал. Сразу ему расхотелось оставаться здесь.

Ну как, дела идут, контора пишет? - спросил насмешливо Зотька.

Пишет, пишет! - ответил, не растерявшись, Ганька. - Поедешь завтра в Завод на двух лошадях.

Это зачем же?

Повезешь какой-то военный груз. К нам его сегодня орловцы доставили, а дальше мы должны его везти.

А я не повезу, у меня отец всего неделю назад начальника милиции на Уров возил. С одного быка семь шкур вам нечего драть.

С первого же взгляда она напомнила Ганьке кого-то другого. Кого, он долго не мог припомнить. А вспомнил и был совершенно ошеломлен. Такой осталась в его памяти ее старшая сестра Дашутка, когда давным-давно кто-то из взрослых парней показал ему на нее и сообщил, что это невеста Романа. С тех пор он смотрел на Дашутку придирчиво и ревниво и сильно радовался, когда люди хорошо отзывались о ней. И как же он был обижен за себя и за брата, узнав, что стала Дашутка женой Алешки Чепалова! С того дня сделалась она обманщицей и изменницей, как называли ее все в семье Улыбиных. Он отворачивался от нее при встречах и ни разу не пожалел при жизни. Только страшная смерть Дашутки навсегда примирила их…

Ганька сидел рядом со своим ровесником гармонистом Зотькой Даровским и неотрывно глядел на Верку. Лишь ее он и видел в тот вечер, хотя была она не нарядней и не красивей других. «Это все из-за того, - уверял он себя, - что никак не могу привыкнуть к ее сходству с Дашуткой». Но стоило ей случайно взглянуть в его сторону, как он вспыхивал и поспешно отворачивался, охваченный непонятным смятением. К Верке влекло его гораздо сильнее, чем когда-то к Степке Широких.

Когда расходились с игрища, Верку подхватил под руку и повел Зотька Даровский. У Ганьки внутри как будто что-то оборвалось, стали душными прохладные сумерки. Он сразу возненавидел Зотьку. Захотелось догнать его и больно ударить. Верка словно почувствовала что. Она вырвалась от Зотьки и побежала догонять подруг. Догнала, схватила под руки и запела:

Скоро, скоро троица, Луга травой покроются.

Милый с пашенки приедет - Сердце успокоится.

Ганька моментально повеселел, с довольной усмешкой подумал: «И я успокоился». Он догнал стоявшего на дороге обескураженного Зотьку и великодушно осведомился:

Что же ты отпустил ее?

А что с ней сделаешь, если не захотела идти со мной? Она ведь своенравная. Чуть что - и в рожу заедет. Стало быть, этот квас не про нас, - вздохнул Зотька и заиграл на гармошке.

Утром, идя в сельревком, Ганька встретил на бугре у ключа Веру. Она несла на коромысле налитые с краями синие ведра. Еще неуравновесившиеся, ведра раскачивались и влажно блестели. На пыльную дорогу плескалась серебряная вода. Не замедляя шага, Вера привычным движением плеча передвинула коромысло, обняла его руками и вода перестала плескаться. При виде Ганьки она выпрямилась, легкая походка ее сделалась напряженной и нетерпеливой, а стройная фигура еще более прямой и стройной.

Здравствуйте, - вежливо поклонился Ганька, стесняясь взглянуть на нее.

Здравствуй, если не врешь! - рассмеялась она своей незамысловатой шутке, и неотразимые ямочки на ее щеках нежно порозовели, в глазах блеснули золотые крупинки.

Ему хотелось остановиться и поговорить с ней, но из-за какого-то непонятного упрямства он вдруг заважничал и не остановился.

Ух, какой гордый! - крикнула вдогонку Вера и презрительно фыркнула. От ее уничтожающего взгляда больно кольнуло его в затылок, обдало жаром лицо. Но он не оглянулся, а только прибавил шагу, растерянный и потрясенный.

Весь день потом было ему неловко и хорошо. То обжигал его щеки горький приступ стыда, то блуждала на губах загадочная улыбка и радостно светились глаза. Несколько раз Семен спрашивал его и, не дождавшись ответа, сокрушенно разводил руками:

Что это с тобой сегодня делается? Уж не оглох ли ты? Я тебя про дело спрашиваю, а ты и ухом не поведешь. Переписал ты вчерашний протокол?

Нет еще.

Так о чем же ты думаешь? Его надо сегодня же с нарочным в Завод отправить, а ты и в ус не дуешь.

Ганька кое-как сосредоточился и переписал протокол. Семен, взяв его для подписи, разбушевался:

Ты что, ногами его переписывал? На каждой странице кляксу поставил, помарок наделал. Да нам за такую писанину наверняка по выговору влепят…

В это время филенчатая дверь сельревкома распахнулась, и появился загорелый и помолодевший Симон Колесников. Шумя широченными штанами из синей китайской далембы, он весело спросил:

Что за шум, а драки нет?

Писать наш писарь разучился. Шею ему за кляксы мылю.

Следует, следует. Наверно, за девками стал бегать. Не выспался - вот и портит бумагу. Бегаешь ведь? - повернулся он к залившемуся румянцем Ганьке.

Ничего не бегаю.

Не бегаешь, так еще будешь бегать, - утешил его Симон, - к этому твоя жизнь идет. Вон ты какой вымахал… А я потолковать к вам зашел. Как вы нынче покосы делить собираетесь?

Об этом мы еще не думали. Впереди у нас целый месяц, так что успеется, - сказал Семен. - С чего ты вдруг о сенокосе вспомнил?

Вспомнишь, ежели об этом кругом разговоры идут. Многие считают, что дележ теперь по-другому делать надо - не на души, а по едокам.

А какая в этом разница? По-моему, все одно.

Не скажи, паря! По едокам делить - многосемейным куда выгодней.

Что же у нас, по-твоему, все бедняки многосемейные?

Все не все, а многие.

Подумать надо об этом. С бухты-барахты решать нечего. Потолкуем вот меж собой, посоветуемся, а там и вынесем на общее собрание. Шуму с покосами у нас всегда много было, а нынче еще больше будет, если старый порядок, переменить решимся…

Общее собрание было созвано в ближайшее воскресенье. Устроили его на открытом воздухе и не вечером, как обычно, а днем. В просторную, заросшую травой ограду сельревкома вынесли из читальни скамьи, стулья и покрытый кумачовой скатертью стол. Народу собралось очень много. Пришли даже самые дряхлые старики и вдовы.

Открыв собрание, Семен огласил повестку с одним вопросом - о разделе покосов. Затем попросил соблюдать порядок, не кричать всем сразу, а высказываться по очереди, попросив предварительно слова.

А как его просят, слово-то? - тотчас же осведомился Иван Коноплев, отец недавно вернувшегося из-за границы и призванного в армию Лариршки Коноплева.

Очень просто, Иван Леонтьевич, - улыбнулся Семен. - Встань, подними руку и скажи: дайте слово.

Коноплев тут же поднял правую руку с кожаными напалками на большом и указательном пальцах, которые никогда не снимал, и громко крикнул:

Дайте слово!

Грянул дружный хохот, Коноплев сердито огрызнулся.

Чего зубы скалите? Посмотрим, как у вас получится, когда слова просить придется.

Когда водворилась тишина, Коноплев снял с головы брезентовый картуз с черным козырьком и начал:

Я, граждане казаки, так думаю. Делили мы прежде покос по душам. Кто достиг восемнадцати лет и стал платить подушные, тому и все наделы давались. Оно и правильно было. Раз с тебя начинает казна деньги брать, значит, и тебе причитается, чтобы в недоимщиках не ходил. Старики не дурнее нас были. Не зря такой порядок сделали. И нечего нам тут головы ломать. Умнее все равно ничего не придумаем. Давайте делить, как прежде делили.

А про баб пошто не сказал?! - крикнула с места старая Шульятиха. - У меня в семье одни бабы да девки. Нас ровно полдюжины, а вы нам, наверно, один паек отвалить собираетесь. Не согласна я на такую дележку…

Глафира Игнатьевна! - окликнул разошедшуюся старуху Семен. - Ты слова у меня не просила.

А я уже все сказала, что хотела. Теперь вы подумайте, а я помолчу. Только нашу сестру вам нечего обижать.

Дай, Семен, мне! - рявкнул Лука Ивачев и, не дожидаясь разрешения, заговорил горячо, как всегда: - Я, граждане, считаю, что делить покос надо по едокам. Тогда и бабушку Шулятьиху с ее бабами не обидим. Сколько у нее едоков, пусть столько и пайков травы получает.

Да ведь люди-то сено не едят! - перебил его ехидный голос Потапа Лобанова. - У нас его до сих пор скот употреблял. Или теперь оно по-другому будет?

К порядку, Потап, к порядку! - прикрикнул на него Семен. - Хочешь говорить, слова требуй, а другим не мешай.

Потап умолк и спрятался за широкую спину Прокопа Носкова. Прокоп поднял руку, властно потребовал:

А ну, дай мне! - и, строго оглядев народ, прошел к столу. Расстегнув воротник гимнастерки, заговорил: - Не согласный я, граждане, ни с Иваном, ни с Лукой. Надо нам по-другому сделать. Предлагаю разделить все сенокосные угодья по скоту. На каждую голову крупного рогатого скота и на каждую лошадь дать паек. Так будет лучше всего.

И сразу поднялся невообразимый шум. Все закричали, загорланили. Одни соглашались с Прокопом, другие были против. Семен слышал только отдельные выкрики:

Правильно! - дружно ревели богатые верховские казаки.

Этак вся трава богатым достанется! К черту с такой дележкой! - надсажались бедняки, размахивая кулаками.

Прокопа окружили со всех сторон низовские партизаны и гневно орали:

Вон как ты заговорил! Перекрасился!..

Если по-твоему сделать, мы травы и в глаза не увидим! Справные будут косить, а мы кулаки сосать!..

Не за это мы воевали! А тебе морду набить следует! Подпеваешь бывшим семеновцам!..

Семену с трудом удалось восстановить тишину. Стукнув кулаком по столу так, что подпрыгнула стоявшая перед Ганькой чернильница, он грозно рявкнул:

Вы люди или бараны? Мы сошлись решить серьезный вопрос, а не горланить попусту. Всех, кто еще будет перебивать других, я удалю за ворота. Вон видите дневальных, - показал он на стоявших у веранды двух здоровенных парней с винтовками и при шашках, дневаливших при ревкоме, - всем крикунам и горлодерам они живо укорот сделают - выставят с позором с собрания.

После такого предупреждения все затихли. Семен предоставил слово Симону.

Ну, граждане! - спокойно начал Симон. - Наорались мы вволю. Некоторым даже бока намяли, пуговицы от рубах поотрывали. Давайте теперь за ум возьмемся и будем всерьез разговаривать. Справным крепко понравилась речь Прокопа. А речь эта шибко плохая. Думает Прокоп только о своей родне, у которой и дома и хозяйства в полной сохранности. Мы ведь не жгли тех, кто Семенову служил и воевал с нами. У нас скота во дворах кот наплакал. Таких здесь большинство, и мы ни за что не согласимся делить траву по скоту. Чтобы нас не обидеть, предлагаю раздел по едокам. И по едокам-то с разбором поделить следует. Больным да престарелым надо покосы там отвести, где и трава хорошая и от дому рукой подать. Это раз. А второе - это как нам быть с семьями тех, кто за границу удрал? Неужели мы им обязаны наравне со всеми покос давать? Думаю, что нет. Траву мы им, конечно, дадим да только на самых дальних покосах. Пускай они попробуют в той шкуре побыть, в которой прежде беднота горе мыкала.

Верно говоришь!.. Нечего с ними миловаться!.. - раздались многочисленные голоса. Зажиточные и родственники беженцев, видя такую накаленную обстановку, возражать побоялись. Они сидели мрачные, злые и украдкой перешептывались между собой.

Тут и вопрос о беженцах сам собой решается, - закончил он. - Раз ты удрал, сукин сын, на ту сторону, значит, и травы тебе нет. Семьи же этих людей не будем обижать.

Это вызвало одобрительные возгласы большинства присутствующих, и обстановка несколько разрядилась. Родственники беженцев повеселели. Семен оказался в их глазах не таким жестоким и непримиримым, как Лукашка и Симон, которых многие потрухивали, боясь встречаться с ними, когда те подгуляют.

Что же ты. Прокоп, на попятную пошел? - спросил его, усмехаясь, Семен.

А я передумал. Вижу, что через край хватил.

За то, чтобы раздел произвести по-старому - на души, подняли руки больше ста человек. За это же голосовали и зажиточные и бедняки, все, у кого были небольшие семьи. Остальные и в том числе все женщины дружно проголосовали за раздел по едокам. Они победили большинством в сто шестьдесят голосов.

После этого собрания произошла в поселке неизбежная размежевка сил. Отношения между беднотой и зажиточными резко обострились. Середняки примкнули и к тем, и к другим, или все еще мучительно раздумывали, не зная, с кем им быть. Нашлись партизаны, которые оказались вместе с зажиточными, и такие вчерашние дружинники, безоговорочно ставшие на сторону бедноты, властно требовавшей забывать о старых порядках.

Расшевелили народ! - радовался Семен в сельревкоме. - Еще два-три таких собрания - и будем наперечет знать, кто чем дышит. Наше дело теперь только огоньку поддавать, чтобы жизнь не шла, а бегом вперед бежала.

Стояла июньская лунная ночь, полная неизменно новой чарующей красоты. Кусты цветущей черемухи в садах и палисадниках, походили на серебряные облака. Мерцали, переливались всеми красками, земля и небо. Обращенные к луне скаты крыш казались крытыми зеленым стеклом, а противоположные были черны, как только что распаханные пашни. Словно снежные бабы, белели на них печные трубы.

Ганька вышел на улицу не в силах ни спать, ни сидеть без движения. У него было такое состояние, будто он что-то потерял и не может никак найти. Он томился и не знал, чего хотела его душа. От резкого запаха черемухи сладко кружилась голова, беспокойно стучало сердце.

Залитая лунным светом улица, казалось, тонула в голубом прозрачном дыму, который мерцал и струился. Ганька постоял у завалинки, вслушиваясь в таинственное безмолвие ночи. Затем медленно побрел в самый дальний конец пустынной улицы. На бугре за ключом маслянисто блестел новый бревенчатый сруб Степана Бочкарева, тускло золотились наваленные вокруг него груды щепы и стружек. От них пахнуло на Ганьку легким винным духом.

Дойдя до школы, услыхал он треньканье балалайки и приглушенный девичий смех. На завалинке одного из домов, в угольно-черной тени, сидели и полуночничали верховские парни и девушки. Он узнал среди них по голосу Веру Козулину. Он подошел и поздоровался, не узнавая собственного голоса.

А, секретарь сельревкома! Сорок одно вам с кисточкой! - приветствовал его Зотька Даровский. Девки дружно захохотали, словно услыхали что-то необыкновенно смешное. Ганька хотел было подсесть к Зотьке, но, увидев с ним рядом Веру, отшатнулся, как от удара, и садиться не стал. Сразу ему расхотелось оставаться здесь.

Ну как, дела идут, контора пишет? - спросил насмешливо Зотька.

Пишет, пишет! - ответил, не растерявшись, Ганька. - Поедешь завтра в Завод на двух лошадях.

Это зачем же?

Повезешь какой-то военный груз. К нам его сегодня орловцы доставили, а дальше мы должны его везти.

А я не повезу, у меня отец всего неделю назад начальника милиции на Уров возил. С одного быка семь шкур вам нечего драть.

Это уж твое дело. Можешь хоть сейчас идти к председателю и отказаться.

У него откажешься, как же! - вздохнул обреченно Зотька и поднялся на ноги. - Пойду отца обрадую. Мы ведь завтра овес сеять собирались. - Он взял стоявшую на завалинке гармошку, заиграл и рыдающим голоском подтянул:

Играй, играй, моя тальянка, Катись, катись, моя слеза…

Когда он ушел, Ганька подсел к Вере и спросил:

Можно с вами посидеть?

Сиди, мне-то что, - недовольно бросила девушка и отвернулась.

Что ты, Верка, отвертываешься? - рассмеялся Костя Косых. - Вон как ловко Зотьку он выставил, чтобы рядом с тобой посидеть.

Парни и девки засмеялись. Смущенный Ганька стал оправдываться:

Да ведь я Зотьке правду сказал. Назначил Семен Евдокимыч отца его в подводы. Я и шел к ним, чтобы сказать об этом.

И говорил бы тогда отцу, а не Зотьке, - сердито оборвала его Вера и обратилась к подругам: - Ну, девоньки, пора и по домам!.. Хорошо рядышком с секретарем сидеть, да только завтра вставать чуть свет.

Посидим еще. Куда ты торопишься? - попробовала уговорить ее Анька Носкова.

Рада бы, да не могу. С утра капусту садить будем. - И, бросив на Ганьку колючий взгляд, она поправила на голове платок, притворно зевнула и ушла.

Вот недотрога! - посочувствовал Ганьке Костя. - К ней, паря, подход нужен.

Да что ты привязался с ней ко мне! Пусть проваливает, не больно я нуждаюсь в таких.

Вот я скажу ей, что ты про нее говоришь! - пригрозила ему Анька. - Посмотрим, что тогда запоешь. - И тут же попросила: - Проводи меня за попутье.

Хорошо попутье! - рассмеялся Костя. - Ему в один конец, а тебе в другой. Ты что, отбить его у Верки захотела? Смотри, она тебе глаза выцарапает.

Разъяренный Ганька подошел к Косте, схватил его за ворот рубахи:

Заткни свою скворешницу, Котька. Я могу и по морде съездить.

Вот тебе раз! И пошутить нельзя, - разобиделся Костя и, показав на уходящую Аньку, сказал: - Иди провожай, если-хочешь.

Эх ты, друг! - хлопнул его по плечу Ганька. - Сам уж лучше иди, я тебе не помеха…

Назавтра Ганька с назначенными в комиссию по нарезке сенокосных пайков Симоном Колесниковым, Матвеем Мирсановым и Герасимом Косых поехали осматривать дальние покосы за Ильдиканским хребтом. Стояло яркое солнечное утро, когда они двинулись из поселка на север, где синели одна выше другой крутые сопки.

Нагретая солнцем мягкая и пыльная дорога тянулась по длинному переулку, слева от которого были дворы и гумна, а справа огороженные плетнями капустные огороды. В огородах всюду виднелись женщины и девушки в белых кофтах, в красных кумачовых платках, на которые пошла мода этой весной.

Еще издали Ганька увидел в одном из огородов Веру. В руках ее сверкала лейка из белой жести - она поливала капусту. Ганька остановился, слез с коня и сделал вид, что подтягивает подпруги седла. Ему хотелось встретиться с Верой наедине, без свидетелей. Когда казаки миновали Веру, он молодцевато вскочил в седло, приосанился и понесся вдогонку.

Но он плохо рассчитал. Там, где ему нужно было остановиться, в проулке оказался кочковатый зыбун. Конь на всем скаку споткнулся об одну из кочек и упал на колени. Ганька вылетел из седла и вонзился в кочки на целую сажень впереди коня, оглушенный и глубоко несчастный. Какое-то мгновенье он лежал, соображал - жив или нет. Услыхав ненавистный в эту минуту знакомый смех, он поднялся на ноги, поднял пинком коня, вскочил на него и резанул без жалости нагайкой.

Эх ты, писарь! - донеслось ему вдогонку.

Он думал, что казаки ничего не заметили, но и здесь его ждал жестокий удар. Симон сразу же осведомился:

Ну, земля в проулке мягкая?

Однако на том месте ключ ударит. Не придется больше Козулиным за водой на речку ходить.

Ключ, кажись, уже ударил. Только не водяной, а чернильный. У него ведь вся штанина в чернилах.

И здесь только Ганька увидел, что левая штанина его украшена от кармана до голенища сапога фиолетовым лампасом. Он сунул руку в карман и вытащил оттуда осколки завернутой в бумагу чернильницы, которую взял с собой, чтобы записывать в тетрадь названия лугов и количество сенокосных делян на каждом из них.

Эх, Ганька, Ганька! Бить тебя некому, - сказал молчавший до этого Герасим. - Чернильницу возить не научился, а джигитуешь. С такой джигитовкой мог ты запросто без головы остаться.

Да, толкуй тут про голову! - горько размышлял ко всему безучастный Ганька. - Пропащий я теперь человек. Верке лучше и на глаза не показывайся. И надо же было такой беде случиться.

Дорога шла среди залитых солнечным светом пашен. Как миллиарды воткнутых в землю зеленых пернатых стрел, стояла и чуть покачивалась начавшая колоситься пшеница. Бледно-зеленая у дороги и голубая вдали яровая рожь скрывала всадников с головой. А на травянистых межах цвели марьины коренья, желтые маки, белые и голубые ромашки. Вид цветов и тучных посевов всегда волновал и радовал Ганьку до глубины души. Но сегодня он ехал и не замечал праздничного великолепия родной земли, над-которой почти полгода свистят и кружатся зимние вьюги, стоит жесточайший мороз.

Шумом горячего полуденного ветра, трескотней неуемных кузнечиков, буйным трезвоном залетных крылатых гостей, ослепительным вихрем кружащихся бабочек звала земля радоваться вместе с ней короткому лету. Но он жестоко и безутешно страдал. Жизнь сыграла такую шутку, что он готов был плакать от злости на самого себя и на эту проклятую Верку, осрамиться перед которой было хуже, чем умереть.

Дальние мунгаловские покосы тянулись до самой поскотины крестьянской деревни Мостовки. Трава на них уродилась отменно добрая. По забокам, среди одиноких раскидистых берез с коричневыми, без бересты, стволами, росли голубой острец и светло-зеленый пырей. Они заглушили все остальные травы. Только кое-где синели здесь цветы луговой медуницы. Дальше тянулась пестрая полоса разнотравья, как ситец ярчайшей раскраски. За ней, по обоим берегам извилистого ручья, отливая то багрецом, то золотом, колыхалась под ветром осока, стояли с белыми зонтиками на макушках рослые пучки с толстыми, как у подсолнухов, стеблями. Там вились над водой стрекозы, порхали бабочки всех расцветок и висели на каждом кусте сизые гнезда ос.

Хороши тут у нас места! - оглядывая это приволье, подал наконец голос Ганька.

Благодать! - согласился Симон. - Много сена поставим.

Благодать-то благодать, - отозвался рассудительный Матвей, - только уж больно далеко сюда ездить. Зимой приходится чуть ли не в полночь вставать, чтобы с сеном засветло вернуться.

Герасим, потягиваясь на земле, возразил:

Далековато, конечно, да зато косить такую траву одно удовольствие. Прошел прокос - и копна. Играючи за день зарод накосишь. Это не по залежам шипишку сшибать.

Там, где сошлись в одну широкую долину три пади: Листвянка, Березовка и Хавронья, слились в шумную речку и три ручья. По берегам ее росли уже не кустами, а большими деревьями ольха, черемуха и коренастые, в два обхвата, ветлы.

По шаткому и гремучему настилу моста переехали на левый берег неугомонно и весело шумевшей речки. Сразу же дорога вплотную прижалась к рыжим обрывам сопок. Сильно запахло богородской травой, которой не раз лечили Ганьку в детстве. Он вскинул голову и увидел на обрывах целые заросли цепкой и низенькой до одури пахучей травы, цветущей мелкими темно-розовыми цветами.

Знаешь, Ганька, где мы сейчас едем? - спросил его Симон.

Нет, не знаю.

Здесь, брат, попались к нам в плен наши дружинники с Платоном Волокитиным. Вот из этой ямы, - показал он на заросший бурьяном карьер, из которого брали песок для дороги, - вышел к ним Алеха Соколов и сказал: «Слезайте, приехали!»

А где тятя в речку кинулся? - спросил Ганька, сразу забыв обо всех утренних огорчениях.

Сейчас и это место покажем… Вон, видишь, ветла на берегу? Он вырвался от наших и туда. Речка была в такой силе, что смотреть страшно. Неслись по ней льдины, бревна и целые деревья. Конь у него было заартачился. Тогда он рявкнул ему: «Грабят!» - и ушел от Никиты Клыкова из-под самого носа. Храбрый он был у тебя. Только бы уж лучше ему струсить в тот час. Был бы теперь живой и здоровый, глядел бы на сыновей и радовался.

Да, отлюбовался Северьян Андреевич лугами и покосами! А ведь мог бы еще жить да жить, - вытирая набежавшую на глаза слезу, вздохнул Герасим. У Ганьки перехватило горло, на минуту сделалось невыносимо душно. Отца он любил и никогда не перестанет вспоминать о нем с тоской и болью. И дороги стали ему Герасим и Симон за то, с каким сочувствием отозвались они об отце. Он с благодарностью посмотрел на них и ничего не ответил.

От этого разговора загрустил и Матвей. Вытирая натянутым на ладонь рукавом рубахи глаза, сказал он печально:

Как я тоже уговаривал своего Данилку убежать от белых. Я ему и место припас, где бы не нашла его ни одна собака. А он мне одно твердил, что скоро к красным перебежит. Вот и дотянул до того, что получил пулю в лоб. Приходит теперь конец нашему роду. Как умру, так и не останется на белом свете ни одного Мирсанова…

Да что же это такое? - воскликнул в это время Герасим. - Кто-то ведь наши покосы косит! Неужели мостовцы?

В самом широком месте долины, где на берегах речки уже не было ни дерева, ни кустика, все луга были разбиты на деляны, отмеченные вешками с пучками травы на макушках, и выкошены до дальнего леса на той стороне.

Вот так штука! - зачесал Симон в затылке. - Выходит, опередили нас. Ну, шуму теперь много будет. Как бы только тут кровью не запахло. Это, конечно, мостовцы нам свинью подложили. Паршивый народ!

Да уж паршивей некуда! - крикнул Герасим. - Что теперь делать будем?

Пока ругаться поедем, а там видно станет. Мы им нашу траву даром не отдадим. Они скосили, а мы поблагодарим да в зароды смечем. Давайте поехали!

Куда это? - испугался Герасим.

В Мостовку! Куда же еще… Мы там с ними поговорим.

Не знаю, как Матвей с Ганькой, а я в Мостовку не поеду. Надают нам там подзатыльников и выпроводят. У них не заспится. Я это еще с прежней поры знаю. Мы ведь и при старом режиме с ними грешили из-за этих покосов. Они здесь однажды Каргина да твоего отца с Платоном так прижали, что те едва ускакали от них.

Ехать к ним без пользы, - поддержал его Матвей. - Надо лучше домой ехать да жалобу на них писать.

С этим успеется. Надо сперва с мостовским председателем поговорить. Может, мы ничего не знаем, а у них на нашу траву разрешение есть. Так что съездить всяко надо.

Поехать в Мостовку Матвей и Герасим наотрез отказались. Мостовцы были народ строптивый, все поголовно ходили они в партизанах, в которых ни Матвей, ни Герасим не были.

Тогда давай, Ганька, вдвоем поедем, а они пусть нас тут дожидаются, - обратился Симон к Таньке.

Поедем, - согласился тот, и они направились в Мостовку.

Найдя председателя сельревкома в ограде, Симон поздоровался с ним и спросил, кто разрешил ему косить казачьи луга.

Сами себе разрешили, товарищ. Провели собрание и постановили: ваше сделать нашим. Об этих покосах мы с вами сто лет разговор вели, грешили каждое лето. А теперь такое времечко кончилось, равноправный мы с вами народ. Хватит нам зубы на полке держать.

Судиться будем, - пригрозил ему Симон, - у нас сенокосов тоже в обрез. Потом что же у нас получится, дорогой товарищ, если мы все начнем своевольничать? Надо было вам сначала наше общество спросить, а потом уже за литовки браться.

Да нет, нам такое дело не подходило. Оно ведь и без того все ясно. Похозяйничали вы, попользовались нашей травой, а теперь пора и честь знать. Вот это и передай своим посельщикам. Только ты мне еще вот что скажи: где ты был в гражданскую? Чуб у тебя белогвардейский.

Был там же, где и ты - в партизанах.

В каком полку? В четвертом, у сметанников?

Не в четвертом, а в первом. Взводом командовал. И в партизаны пошел пораньше вашего. Вы еще чесались у себя на печках, а мы уже воевали.

Ладно, ты меня не совести, - рассердился Симон. - Я приехал только спросить, есть у вас разрешение или нет. Больше нам говорить не о чем. Счастливо оставаться. А насчет покосов в другом месте потолкуем. Много-то о себе не воображайте.

Катись, катись! - крикнул ему вдогонку председатель.

Ганька, стоявший поодаль с конями, дождался красного от волнения Симона, и они поехали из Мостовки.

Новость, привезенная ими, взбудоражила весь поселок. Все мунгаловцы на этот раз оказались единодушными. Всех их возмутило самоуправство мостовцев. Без всякого оповещения собралось в сельревком много народу.

Погорячились, погорланили и решили послать Семена с жалобой в уездный ревком.

Семен в былые времена только посмеивался, когда начиналась очередная тяжба с мостовцами из-за потравленных и наполовину выкошенных ими казачьих лугов. Но то было раньше. Теперь же он стоял на страже революционной законности и порядка. В душе он сочувствовал обделенным землей крестьянам, но как председатель обязан был обо всем сообщить уездным властям и честно высказать свое отношение к делу. Не собираясь во что бы то ни стало отстаивать права своего общества, не думал он и одобрять мостовцев. С таким настроением и отправился он в Завод.

Димова он там не застал. Он уехал в самые дальние села уезда. Семену пришлось изложить свою жалобу его заместителю, присланному из Читы всего месяц тому назад. Он ничего не знал об этом человеке, а тот о Семене знал достаточно много и готов был сделать все, чего бы он ни потребовал.

Так чего же вы хотите? - спросил он, выслушав популярного партизанского командира, готовый поверить любому его слову.

Ревком должен предупредить мостовцев, что самовольно захватывать наши земли они не имеют права.

Ну, а дальше? Одного предупреждения, по-моему, мало. Да потом и не это в конце концов главное. Главное - в чьем пользовании оставить спорную землю. Что вы на этот счет думаете? Ваше мнение мы учтем, решая этот вопрос.

Наше решение будет. Вернется товарищ Димов, и мы это провернем немедленно.

Семен со спокойной совестью вернулся домой.

Он и не подозревал, что после ухода заместитель председателя вызвал начальника уездной милиции, приказал отправиться в Мостовку и запретить косить остальные казачьи луга.

Скошенную траву разрешите им убрать, а больше косить не давайте. Иначе мы вынуждены будем принять в отношении их другие меры. Об этом строго предупредите сельревком и его председателя, - напутствовал он Челпанова. Тот откозырял и ушел.

В Мостовку он нагрянул с целым взводом милиционеров. Согнав мостовцев на собрание, пригрозил им арестом и судом, если они попробуют убрать скошенную траву. Те возмутились и подчиниться его приказу наотрез отказались. Тогда он арестовал десять самых горластых мужиков и отправил их под конвоем в Завод, а с остальными милиционерами отправился на один из окрестных приисков, на котором работало много китайцев.

Стояла июньская лунная ночь, полная неизменно новой чарующей красоты. Кусты цветущей черемухи в садах и палисадниках, походили на серебряные облака. Мерцали, переливались всеми красками, земля и небо. Обращенные к луне скаты крыш казались крытыми зеленым стеклом, а противоположные были черны, как только что распаханные пашни. Словно снежные бабы, белели на них печные трубы.

Ганька вышел на улицу не в силах ни спать, ни сидеть без движения. У него было такое состояние, будто он что-то потерял и не может никак найти. Он томился и не знал, чего хотела его душа. От резкого запаха черемухи сладко кружилась голова, беспокойно стучало сердце.

Залитая лунным светом улица, казалось, тонула в голубом прозрачном дыму, который мерцал и струился. Ганька постоял у завалинки, вслушиваясь в таинственное безмолвие ночи. Затем медленно побрел в самый дальний конец пустынной улицы. На бугре за ключом маслянисто блестел новый бревенчатый сруб Степана Бочкарева, тускло золотились наваленные вокруг него груды щепы и стружек. От них пахнуло на Ганьку легким винным духом.

Дойдя до школы, услыхал он треньканье балалайки и приглушенный девичий смех. На завалинке одного из домов, в угольно-черной тени, сидели и полуночничали верховские парни и девушки. Он узнал среди них по голосу Веру Козулину. Он подошел и поздоровался, не узнавая собственного голоса.

А, секретарь сельревкома! Сорок одно вам с кисточкой! - приветствовал его Зотька Даровский. Девки дружно захохотали, словно услыхали что-то необыкновенно смешное. Ганька хотел было подсесть к Зотьке, но, увидев с ним рядом Веру, отшатнулся, как от удара, и садиться не стал. Сразу ему расхотелось оставаться здесь.

Ну как, дела идут, контора пишет? - спросил насмешливо Зотька.

Пишет, пишет! - ответил, не растерявшись, Ганька. - Поедешь завтра в Завод на двух лошадях.

Это зачем же?

Повезешь какой-то военный груз. К нам его сегодня орловцы доставили, а дальше мы должны его везти.

А я не повезу, у меня отец всего неделю назад начальника милиции на Уров возил. С одного быка семь шкур вам нечего драть.

Это уж твое дело. Можешь хоть сейчас идти к председателю и отказаться.

У него откажешься, как же! - вздохнул обреченно Зотька и поднялся на ноги. - Пойду отца обрадую. Мы ведь завтра овес сеять собирались. - Он взял стоявшую на завалинке гармошку, заиграл и рыдающим голоском подтянул:

Играй, играй, моя тальянка, Катись, катись, моя слеза…

Когда он ушел, Ганька подсел к Вере и спросил:

Можно с вами посидеть?

Сиди, мне-то что, - недовольно бросила девушка и отвернулась.

Что ты, Верка, отвертываешься? - рассмеялся Костя Косых. - Вон как ловко Зотьку он выставил, чтобы рядом с тобой посидеть.

Парни и девки засмеялись. Смущенный Ганька стал оправдываться:

Да ведь я Зотьке правду сказал. Назначил Семен Евдокимыч отца его в подводы. Я и шел к ним, чтобы сказать об этом.

И говорил бы тогда отцу, а не Зотьке, - сердито оборвала его Вера и обратилась к подругам: - Ну, девоньки, пора и по домам!.. Хорошо рядышком с секретарем сидеть, да только завтра вставать чуть свет.

Посидим еще. Куда ты торопишься? - попробовала уговорить ее Анька Носкова.

Рада бы, да не могу. С утра капусту садить будем. - И, бросив на Ганьку колючий взгляд, она поправила на голове платок, притворно зевнула и ушла.

Вот недотрога! - посочувствовал Ганьке Костя. - К ней, паря, подход нужен.

Да что ты привязался с ней ко мне! Пусть проваливает, не больно я нуждаюсь в таких.

Вот я скажу ей, что ты про нее говоришь! - пригрозила ему Анька. - Посмотрим, что тогда запоешь. - И тут же попросила: - Проводи меня за попутье.

Хорошо попутье! - рассмеялся Костя. - Ему в один конец, а тебе в другой. Ты что, отбить его у Верки захотела? Смотри, она тебе глаза выцарапает.

Разъяренный Ганька подошел к Косте, схватил его за ворот рубахи:

Заткни свою скворешницу, Котька. Я могу и по морде съездить.

Вот тебе раз! И пошутить нельзя, - разобиделся Костя и, показав на уходящую Аньку, сказал: - Иди провожай, если-хочешь.

Эх ты, друг! - хлопнул его по плечу Ганька. - Сам уж лучше иди, я тебе не помеха…

Назавтра Ганька с назначенными в комиссию по нарезке сенокосных пайков Симоном Колесниковым, Матвеем Мирсановым и Герасимом Косых поехали осматривать дальние покосы за Ильдиканским хребтом. Стояло яркое солнечное утро, когда они двинулись из поселка на север, где синели одна выше другой крутые сопки.

Нагретая солнцем мягкая и пыльная дорога тянулась по длинному переулку, слева от которого были дворы и гумна, а справа огороженные плетнями капустные огороды. В огородах всюду виднелись женщины и девушки в белых кофтах, в красных кумачовых платках, на которые пошла мода этой весной.

Еще издали Ганька увидел в одном из огородов Веру. В руках ее сверкала лейка из белой жести - она поливала капусту. Ганька остановился, слез с коня и сделал вид, что подтягивает подпруги седла. Ему хотелось встретиться с Верой наедине, без свидетелей. Когда казаки миновали Веру, он молодцевато вскочил в седло, приосанился и понесся вдогонку.

Но он плохо рассчитал. Там, где ему нужно было остановиться, в проулке оказался кочковатый зыбун. Конь на всем скаку споткнулся об одну из кочек и упал на колени. Ганька вылетел из седла и вонзился в кочки на целую сажень впереди коня, оглушенный и глубоко несчастный. Какое-то мгновенье он лежал, соображал - жив или нет. Услыхав ненавистный в эту минуту знакомый смех, он поднялся на ноги, поднял пинком коня, вскочил на него и резанул без жалости нагайкой.

Эх ты, писарь! - донеслось ему вдогонку.

Он думал, что казаки ничего не заметили, но и здесь его ждал жестокий удар. Симон сразу же осведомился:

Ну, земля в проулке мягкая?

Однако на том месте ключ ударит. Не придется больше Козулиным за водой на речку ходить.

Ключ, кажись, уже ударил. Только не водяной, а чернильный. У него ведь вся штанина в чернилах.

И здесь только Ганька увидел, что левая штанина его украшена от кармана до голенища сапога фиолетовым лампасом. Он сунул руку в карман и вытащил оттуда осколки завернутой в бумагу чернильницы, которую взял с собой, чтобы записывать в тетрадь названия лугов и количество сенокосных делян на каждом из них.

Эх, Ганька, Ганька! Бить тебя некому, - сказал молчавший до этого Герасим. - Чернильницу возить не научился, а джигитуешь. С такой джигитовкой мог ты запросто без головы остаться.

Да, толкуй тут про голову! - горько размышлял ко всему безучастный Ганька. - Пропащий я теперь человек. Верке лучше и на глаза не показывайся. И надо же было такой беде случиться.

Дорога шла среди залитых солнечным светом пашен. Как миллиарды воткнутых в землю зеленых пернатых стрел, стояла и чуть покачивалась начавшая колоситься пшеница. Бледно-зеленая у дороги и голубая вдали яровая рожь скрывала всадников с головой. А на травянистых межах цвели марьины коренья, желтые маки, белые и голубые ромашки. Вид цветов и тучных посевов всегда волновал и радовал Ганьку до глубины души. Но сегодня он ехал и не замечал праздничного великолепия родной земли, над-которой почти полгода свистят и кружатся зимние вьюги, стоит жесточайший мороз.

Шумом горячего полуденного ветра, трескотней неуемных кузнечиков, буйным трезвоном залетных крылатых гостей, ослепительным вихрем кружащихся бабочек звала земля радоваться вместе с ней короткому лету. Но он жестоко и безутешно страдал. Жизнь сыграла такую шутку, что он готов был плакать от злости на самого себя и на эту проклятую Верку, осрамиться перед которой было хуже, чем умереть.

Просмотров